Ночные рыцарские похождения представителей летнего общества Эрисейры неизбежно становились темой приглушенных утренних разговоров между дамами под пляжными навесами:
— Говорят, что только вчера у мадам Имакулада были два графа и один маркиз! Боже милостивый, и чем это все закончится? — вопрошала слащавым голоском, с высоты своей не потревоженной вдовьей судьбы Мими Виланова, единодушно характеризуемая на местных пляжах как само воплощение добродетели.
— А вот моего мужа там не видели, потому что он все ночи проводит рядом со мной, — спешила тут же уточнить замужняя сеньора, еще не очень привыкшая к здешним нравам. На этом дамы обычно замолкали, лишь покачивая головами в знак своего общего раздражения.
Надо сказать, что дальше сплетен дело не заходило, поскольку сами «девочки» держали рот на замке, понимая, что клиентская тайна — душа их предприятия, а их кавалеры, даже не часто их посещавшие, никогда не нарушали золотое правило, предписывающее мужскую солидарность во всем, что касается внебрачных дел.
Луиш-Бернарду — да, он был там дважды, в компании Жуана и еще кого-то. Один раз у мадам Жулии, другой — у мадам Имакулада. Он был спокоен и беззаботен, как мало кто в подобной ситуации: его не связывали обязательства ни перед кем, даже перед собственной совестью. И если здесь он мог удовлетворить желания своего тела, никоим образом не вредя духу, он шел на это с такой же легкостью, с какой отправился бы на ужин с друзьями.
В те летние дни, тем не менее, ему сопутствовала какая-то жуткая тоска, которая докучала ему даже больше, чем случавшиеся иногда пасмурные утренние часы, собиравшие детей и купальщиков на пляжном песке, подальше от воды. Дни казались ему чересчур длинными для вездесущей праздности. Как дурная привычка, не приносящая удовольствия, как состояние покоя, но настолько глупое и лишенное всякого смысла, что оно нервировало его и погружало в состояние апатии. Прогуливаясь по утрам и устало волоча ноги вечерами, он часто спрашивал себя: зачем он здесь, для чего ему проживать оставшиеся от отпуска дни, находясь в этом абсурдном бессознательном ожидании, что что-то произойдет, будучи при этом уверенным, что ничто и никогда не случится?
В течение тех двух недель он еще лишь дважды видел Матилду. Даже, точнее, видел ее в компании других, на достаточном, не досягаемом для него расстоянии. Первый раз это было на концерте, в городском саду, после ужина. Она шла с группой людей, а он был вместе с Жуаном и двумя приятелями. Она поприветствовала Жуана, крепко поцеловав кузена, и, похоже, только потом обратила внимание на него: «Здравствуйте, и вы здесь? Все еще отдыхаете?» Он лишь ограничился глупой репликой: «Вероятно», надеясь, что она спросит, до какого числа. Однако Матилда продолжила свой путь, с прощальной полуулыбкой, вскоре затерявшись в огромной толпе дам, детей и молодых людей. Во второй раз это было на балу в казино, когда он только успел войти в зал, придя туда из бара, оторвавшись от набивших оскомину разговоров с одними и теми же собеседниками. Он остановился у входа, оценивая взглядом обстановку в зале, и неожиданно увидел ее. Матилда была ослепительна, в длинном, до пола, платье желто-белого цвета, на бретельках. Ее волосы были прихвачены диадемой с бриллиантами, лицо выглядело загорелым и чуть раскрасневшимся. Она казалась еще выше ростом и еще легче в движениях, танцуя медленный вальс в объятиях своего мужа. Матилда смотрела в ту сторону, где стоял Луиш-Бернарду, но еще не видела его, улыбаясь словам, которые муж говорил ей на ухо. Когда же, наконец, его пристальный взгляд встретился с ее, она на секунду замешкалась, будто бы не узнала его, а потом адресовала ему — не то чтобы кивок головы, а едва заметное приветствие глазами. Сразу вслед за этим ее партнер резко развернул ее в танце, и она исчезла из поля зрения Луиша-Бернарду, а потом и вовсе потерялась среди счастливых пар, танцевавших в тот летний вечер.
Он развернулся и, покинув бал и казино, вышел наружу, чтобы выкурить сигарету, пытаясь проанализировать свои чувства. Ярость? — Да, ярость, но какая-то глупая, неразумная и безосновательная. Ревность. Ревность, иррациональная, которой он не мог управлять. А еще — грусть, пустота, идущая откуда-то изнутри, с голосом, который говорил: «Ты никогда не будешь таким же счастливым, у тебя никогда не будет такой женщины, той, которую ты мог бы назвать своей. Каждый творит свою собственную судьбу, и свою ты уже сотворил. Ты не живешь собственным счастьем, а всего лишь той его малой частью, которую тебе удается украсть у других». Ему вдруг стало тошно от себя самого, от своей жизни, от своего «я», от свободы, еще недавно вызывавшей в нем такое восхищение. Бал был окончательно испорчен. Отдых сделался невыносимым. Он чувствовал себя птицей-чужаком, оказавшейся не в своей счастливой стае, счастливой как-то по-глупому и необъяснимо. Луиш-Бернарду покинул бал как раз, когда там началось какое-то оживление, и спешно направился назад в отель. На стойке администрации он попросил, чтобы к завтрашнему утру ему подготовили счет, посмотрел расписание поездов и лег поверх покрывала, сняв лишь фрак, и так и заснув одетым, рядом с окном, глядящим на океан.
Он проснулся раньше других постояльцев, чтобы не опоздать на поезд из Мафры, отбывающий в 10.30. Дети уже завтракали в буфете вместе со своими нянями, пока взрослые досыпали часы, проведенные на вчерашнем балу. Он шел, рассеянно ступая вниз по ступенькам, ведущим к выходу из отеля, когда вдруг сердце его замерло и он остановился, буквально остолбенев от того, что увидел перед собой. Между двумя лестничными пролетами, глядя на него таким же окаменевшим взглядом, стояла Матилда, в белом платье с легким декольте, позволявшим ему сверху видеть, как от тяжелого дыхания вздымается ее грудь, напоминая своим трепетом раненое животное.